Что же касается мнимой осторожности взбалмошного наследника цесаревича, то мы хорошо помним, сколь мало соблюдал он ее даже на пике своей европейской поездки, когда вместе с женой под именем графов Северных (Du Nord) долго путешествовал по Старому Свету. Между тем заботливая матушка, Екатерина Алексеевна, донельзя любила выслушивать приватную информацию о поведении и настроениях всех своих родных и близких, всех вельмож и лакеев. И словоохотливая Зельмира оказалась очень кстати, в нужную минуту на нужном месте.
Безумный твой порыв я забываю
Бывшая всегда настороже повелительница, узнав кое-какие дополнительные подробности, нахмурила брови. Царице доложили, что Фридрих Вюртембергский, злоупотребив русским гостеприимством, завязал тайные контакты со шведами ради некоего “действа” на благо престолонаследника Павла Петровича и вообще дурно влиял на него – понятно, в каком направлении. Екатерину охватила подлинная ярость: она сказала своему кабинет-секретарю Александру Храповицкому, что герцог “заслужил кнут, ежели не закрыли мерзких дел его”. И это при том, что оглашенная полутора годами ранее, весной 1785-го, Жалованная грамота дворянству чеканила ясно и строго: “Телесное наказание да не коснется до благородного”. Но гнев человеческий (а тем паче женский и монарший) может не знать никаких преград!
Как часто происходит в таких случаях, к придворной интриге стали “подтягиваться” иностранные дипломаты. В начале следующего, 1787 года Павел Петрович дважды откровенно побеседовал с прусским послом, высказав ему свое личное отношение к громкому семейному эпизоду. А граф Дорофей Людвиг Христофор фон Келлер старательно и досконально переложил все в докладе обожаемому кайзеру. Уточним: бессменный и бездетный король Фридрих II Великий, с коим русские сражались еще в разгар Семилетней войны, а в 1760-м взяли у него Берлин, скончался в августе 1786-го, и на прусский трон воссел племянник суверена по мужской линии Фридрих Вильгельм II (кто, кстати, построил в своей столице Бранденбургские ворота). Поэтому посольские донесения шли, так сказать, по новому адресу.
“Пользуюсь случаем представить Вашему Величеству подробный отчет о двух аудиенциях, которые я имел недавно у русского великого князя и о которых упоминал в предыдущей депеше, – всеподданнейше доносил в Шарлоттенбург граф Келлер. – В первую нашу беседу великий князь сам заговорил о Фридрихе Вюртембергском, кого хвалил за ум, знания и трудолюбие, порицая при этом за надменность и вспыльчивость, вследствие чего можно было предвидеть с момента поступления герцога на русскую службу, что он недолго удержится на своих постах. Его императорское высочество признался мне, однако, что огорчен грубым увольнением герцога и – особенно! – побудительными причинами, каковыми руководствовалась императрица при высылке его из России”.
Далее, отмечал Келлер, цесаревич пожаловался своему визави, что государыня напрасно опасалась каких-либо “начинаний” в его пользу со стороны иноземца, не имевшего здесь даже друзей. “Я, – уточнил Павел, – никогда не одобрил бы ничего подобного. Конечно, не мне судить, насколько справедливо было учиненное 24 года тому назад” (летом 1762-го, когда мать Павла, Екатерина Алексеевна, руками гвардии свергла с трона своего мужа, Петра III Феодоровича, отца Павла, и, оперативно ликвидировав его, надела на голову русскую корону. – Я.Е.). “Весь народ, – добавил великий князь, – присягнул тогда государыне, поныне над ним царствующей. Являлась ли эта присяга искренней или притворной, не знаю, но я (кому в ту роковую минуту не исполнилось еще и восьми лет. – Я.Е.) был очевидцем общей покорности.”
“Это событие, – посетовал Павел, – лежит на совести людей, живших в ту далекую эпоху. Что же до меня, то хочу быть в ладах с собственной совестью. Всегда и везде я советуюсь с нею, не делаю ничего противного ей, и сие счастье предпочитаю той более блестящей роли, которая может предстоять мне в истории. Впрочем, не ведаю, будет ли передано ей мое имя. Таковы мои истинные чувства – их должны бы учитывать все окружающие, кому не следует забывать о случае, при котором я открыто высказал их”. На этом, доносил дипломат, престолонаследник остановился, как бы переводя дух.
Наконец я слышу речь не мальчика, но мужа
Граф Келлер, излагая чуть не в протокольном виде весь ход доверительного “рандеву”, сообщил кайзеру о своих раздумьях и сомнениях. Поначалу он полагал, что речь идет о некоем “сборище” и восторженных кликах, которые имели место в Москве, когда юный Павел проехал там во главе своего полка. Но, как оказалось, это было не совсем так. Павел Петрович разъяснил послу: всякий раз, когда он выходил на улицу в древней русской столице, его окружал ликующий народ, но случай успокоить императрицу по поводу всех ее опасений произошел не в Москве, а в Петербурге, под сводами Зимнего дворца.
Затем, по свидетельству дипломата, цесаревич заговорил о необходимости избавить народ от привычки к действам, которые неоднократно повторялись в истекающем XVIII столетии. Сей словесный пассаж позволил Келлеру вставить, как он выразился, “несколько космополитических замечаний относительно отсутствия в России юридически установленной модели правильного престолонаследия (порушенной, увы, волей Петра I еще в феврале 1722 года, спустя короткий срок после убийства злосчастного царевича Алексея. – Я.Е.)”. То есть перехода высшей власти от отца к сыну. Павел Петрович не стал уклоняться от ответа. “Я, – поделился он с влиятельным собеседником, – рассчитываю когда-либо восполнить таковой пробел. Но хотя природа, дав мне сыновей (Александра и Константина. – Я.Е.), указала прямой способ восстановить допетровский порядок по передаче высших державных полномочий, я не вполне убежден, хорошо ли будет внедрить у нас систему, не существующую даже в королевской Франции, где законы отличаются достаточной определенностью”.